4 августа 2006
Подул горячий ветер, запахло цветущей липой и мимо прошла Глория Мунди…
- Хороша девка! - сказал Захар Дюпон, вздыхая…
19 июля 2006
Вот вам июльские новости, из беспощадной жары, из асфальтовой лужи латинского квартала. Как не снится в такие дни снегу? Ну, а снежок тянет за собой целую вереницу воспоминаний, все еще не остывших, хоть и пурга в душе, призраков:..
Слышишь, кореш, твоя что ль маруха?
По поцарапанной кромке слуха
Криво ползет заржавелый хрип.
Дышит в затылок урод в ушанке
Длинно скрипят питергофские санки
Прошлое рвется наружу как всхлип.
Помнишь, мы здесь бродили с тобою
Может быть летом, а может зимою
Волчий тулуп? Сарафан?
Крупные гроздья пожухлой сирени
Или на даче с чаями варенье,
Кленов кармин да шафран.
Нам не осталось от этой эпохи
Мизерной малости, крошечной крохи.
Память пуста как карман.
Взгляду блуждать по запасникам сухо:
Ты ли, он спятил, мерзавец, маруха?
Или то водки стакан?
Где на каком мы сошли полустанке
Валенки, варежки, шапки и санки -
Где на каком чердаке?
Эти глаза, что смеялись украдкой
Так и остались навеки загадкой
Как и звезда в черпаке.
16 июля 2006
На небольшой улочке Омон, напротив ворот лабораторного городка
Эколь Сюп, тех самых кирпичных корпусов, где госпожа Кюри любовалась на
пробирки с радием, безликое, явно нежилое, шестиэтажное здание. Нежилое,
потому что нет занавесок, цветов, балконов, потому что окна всегда закрыты
и по большей части в них - темно. В дверной нише звонок. Но никаких табличек
или вывесок.
Метрах в восьмистах на улице Юльм, напротив уютных коттеджей
лабораторий все той же школы Нормаль Сюп, большой, шумящий как муравейник,
дом 80х годов с кедрами на верхних террасах и домашней церковью маронитов
на первом. Это жилой дом ливанской общины.
В жарком пустом Париже в редких открытых газетных киосках
фотографии Бейрута и Хайфы.
У дверей маронитской церкви по вечерам собирается большая толпа
народа. Лица за последние дни потускнели, большинство держит в руках
мобильники.
На улице Омон у дверей безымянного дома появляется охранник в
бронежилете. Ему скучно и жарко топтаться на солнце и, судя по всему, его
меняют лишь на полчаса-час где-то в полдень. Тренированным поворотом
головы он встречает каждую приближающуюся машину, чуть разворачиваясь в ее сторону
телом. Он высок, смугл и плечист. Его автомат раскрывает всю тайну улицы
Омон, это короткоствольный узи. В здании днем бесшумно работает ешива, а
вечером сюда сходятся мужчины в больших черных шляпах. Пейсы иногда
украшают их лица, иногда на них длинные черные пальто.
На углу улицы Омон полицейский околоток. Окна затянуты сеткой,
через открытые двери видна стойка конторки и голубые рубахи. Околоток -
местное ГАИ.
В улочку въезжает визжащий мотороллер, парень в поцарапанном
шлеме, рассматривая вывеску <Полиция. Отдел уличного движения>, спокойно берет
курс против движения, на красный кирпич. Парочка полицейских в дверях (он с
приличным пузом и токи-воки в руке, она лоснящаяся на солнце гваделупка)
лениво бросают на него взгляд и отворачиваются.
Охранник, видя приближающийся не с той стороны мотороллер, мягко щелкает
предохранителем.
Густое июльское небо льется на крыши города, оставляя лазурные
пятна в окнах на теневой стороне.
1 июля 2006
Узкая пестрая средневековая улочка. Где-то к часу дня жара
заполняет ее, заливает как трещину в теле города, по самые крыши. Жидкое
это стекло к пяти начинает затвердевать. Прохожие вязнут в темнеющем янтаре и к
восьми вечера застревают окончательно. За столиками кафе. У входа в
киношку.
На ступеньках отеля:
Все еще высокое солнце бьет сквозь улицу, как сквозь стакан чая. Чаинки
птиц никак не могут осесть на раскаленные крыши. Пузырь воздушного шара,
застрявший на уровне третьего этажа, становится линзой и превращает в
самовар гладкое лицо старушки поливавшей герань. Мелкая рябь видна в левом
верхнем углу картинки. Это качнулся колокол Сен-Медара и застрял в вязкой
тишине остывающего вечера.
В полночь легкий бриз струящийся из проходняшек, свежий ночной ветер
порывами налетающий из недалекого сада, плавят темный янтарь жары и улочка
медленно оживает.
Первый звук, как кривая трещина, раскалывает всю глыбу. Это чайная ложка,
упавшая на кафель возле стойки бара. Боком пролетает смешок. Все еще глухо,
почти не двигаясь, всеверливается в ночь мотоцикл. И как цикады оживают
веранды кафе, по которым вздохом облегчения вдруг проносится горячий ветер,
вздувая юбки, шурша шторами, обещая грозу, которая обманет и не придет.
В пять утра теплая розовая пена начинает сочиться из переулков и старый
сморщенный сенегалец в зеленом комбинезоне с пластиковой метлой в руках
длинным жестом сметает последние подсыхающие струпья ночи, гонит их вместе
с мятыми салфетками, пивными банками, оберточной бумагой, фольгой к
водосточной решетке. Возле древнего особнячка он останавливается и слепым
усталым жестом достает сигарету. Он встряхивает зажигалку и со ржавым
звуком добывает язычок пламени. Он стоит прислонившись к стене и над седым
каракулем его головы синим по грязному выведено: Cogito ergo sum. И чуть
сбоку: Fuck everybody.
Где-то поет дрозд, хлопают ставни, свистит клошар, отливающий в подворотне.
Длинный луч солнца, пробившийся сквозь дыру в навесе пивной, упирается в
зернистый асфальт и начинает дымить.
По пустой наклонной улице идет, не приближаясь, девушка, мягко стуча
каблучками, в мятом летнем платье с соломенной шляпой в опущенной руке. Она
слепо смотрит прямо перед собой и улыбается. В этой улыбке больше смущения,
удивления, чем радости.
Статья голубей, хлопая крыльями, как мокрое белье на веревках, снимается с
места и расталкивая сонный воздух мчится к двери булочной, над которой с
треском ползет, скручиваясь, железная штора.
20 мая 2006
«Я долго копался во внутренностях Человека и ничего не нашел кроме усов Гитлера».
Эту фразу я услышал от автора только что вышедшей в Париже (в издательстве «Арто») книги «Человечество исчезнет, скатертью дорожка!», философа и эколога Ива Паккале.
На первой странице читаем:
«Я верил в человека. Я больше не верю.
У меня была вера, вера в гуманность. С этой верой покончено.
Я думал, говорил и писал о том, что у рода человеческого есть будущее. Я пытался сам себя в этом убедить. Нынче я верю в противоположное: человечеству ничего не светит. Ни завтрашний день не поет, ни послезавтрашний не мурлычет. No future. Человечество, как наркоман, жадный и потерявший голову нарком, раб благ материальных, страдающий от потребления, закабаленный тем, что ему представляется «ростом» и «прогрессом», и что на самом деле станет его, человечества, могилкой. Если, конечно, оно не самоуничтожится в атомном огне.
Тонущая посудина…
Человечество идёт ко дну.»
Странная эпоха царит в наших краях. Я пришел к выводу, что каждую социальную систему нужно измерять плотностью лжи на квадратный сантиметр человека. И качеством лжи. Быть ложь может густой, как мазут или же жидкой, как пиво в Шанхае… Странам изначально начертавшим на знаменах красивые слова о правде и равенстве особенно трудно. Им нужно не только оправдываться, отбиваться ногами и руками от обвинений во лжи, им еще нужно постоянно доказывать, что начерченное на знаменах не пустой перевод краски…
Но попытки доказать то, что слова все еще обладают смыслом тоже ложь.
Малость проще откровенно циничным системам. Тем которые живут под вывеской «Человек человеку друг, волк и брат!». Тут все ясно: кривая усмешка, нагло выпученные глаза, что-нибудь многозарядное прилипшее к лапе… Но таких буквально, убийственно правдивых обществ, мало, почти нет. Почему-то каждое хочет быть невероятно гуманным, исключительно прогрессивным, восхитительно честным. И каждое новое грандиозное воровство, каждый гротескный обман называет «un fait regrettable» - фактом прискорбным, ошибкой, исключением, конечно, дорогие сограждане, из правил…
Я не знаю, стоит ли сожалеть о временах грандиозной, глупой и наивной лжи… И превосходит ли словарь и синтаксис отечественной лжи ложь нынешних моих широт: прерывистую, задыхающуюся и даже заранее возмущенную, негодующую, злящуюся за то, что ее не принимают за что-нибудь иное… Ну, не за правду, так за климатические перемены, скачки атмосферного давления, игру красок в конце-то концов… Как никак все же на дворе «закат Европы», длящийся вот уже более столетия, а на закате пурпурное вполне легально превращается в серое…
Гоголя бы сюда, а еще лучше бы раздобыть местного Гоголя, чтобы он взглянул на эти чудеса, на эту круговерть, на этот невероятный закон: общество может выжить только потребляя. И потребляя все больше и больше. Каждый раз, когда на пути потребления встает страх экономического кризиса (то бишь за собственный карман) или простенькое, но мраморное по тяжести, несварение, каждый раз наступает конец света и прилично одетые господа начинают прогуливаться по набережным Сены, присматриваясь к вакантным местам под мостами… Не все конечно, не те, что загодя забили бункеры на океанских дачах консервами, электробатарейками, вином и туалетной бумагой…
В любом случае, дамы и господа, стабильные понятные и длящиеся времена кончились. Природа времени изменилась. Дергающаяся эта материя пропитана истерией и склонна к разрывам… Дырявое это время сползает с нашего шарика, как полуистлевшая шаль. Моль звезд смотрит на это покрывало, не скрывая колючего аппетита. И не то чтобы и иллюзии кончились и нечем запотеть себе и собратьям мозги, а сам химический состав иллюзий выдохся, не действует…, превращая философа-эколога Ива Паккале в нового Ностердамуса с просроченным партийным билетом в несостоявшееся будущее….
Что еще хуже: сама гуманность сошла на нет, человечность. Человечество, бог с ним! По нашим-то временам это почти статистика. Но человечество без человечности это уже и не вопль, не стон, не жалобный визг, и уж конечно не бархатная тишина, это с крип калитки на пустыре и звяканье консервной банки, катящейся вдоль вечности.
Платон определил человека, как «двуногое и беспёрое» существо.
Какое-то время казалось, что перья все же выросли, крылья наметились….
17 мая 2006
Не знаю, что случилось: то ли и вправду из 24 часов некий бес незаметно
вычел часов эдак 7, то ли возраст создает ускорение - не в гору же, а с
откоса: Короче, Дневник Недели запущен и невспахан, а в письмах читателей
завелся откровенный спам: По сему, дабы разом попытаться расплатиться с
долгами, я и попросил Игоря Власова разместить в ДН два небольших эссе, из
которых первое про гламур с глянцем в сильно сокращенном варианте вышло в
одном фотожурнале:
Глянец: подделка жизни или искусство работы с лаком
Между головокружением и страхом
6-10 марта 2006
Перекресток Одеон. Глянцево-черный под ледяным мартовским ливнем
бульвар Сен-Жермен. Выход из метро: голов не видно, лишь алые, черные,
синие зонты. Угловое кафе, превращенное в аквариум. Вот только вода не внутри, а
снаружи. А внутри, за стеклом, по которому бьют струи дождя, размытые лица и
фигуры. Угадываешь лишь гарсона - жилет и белая рубаха, поднос на вытянутой
руке над головой. Да стойку - по янтарному, малиновому, медовому,
ультрамариновому цвету бутылок. Кафе <Дантон>. Сам Жорж-Жак высится над
зонтами пешеходов, мокрой лапой указывает на восток, мол, Сен-Мишель там:
Он жил в пяти метрах от этого памятника. Прямо за горбом его спины ворота
ведущие в дом, где сын прокурора из Арси-сюр-Об и проживал. Клуб
кордельеров, где собирались крутые мальчики, находился практически за
углом.
А напротив через дорогу, через бульвар, арка пассажа, <Торговый двор Св.
Андрея>, ведущего на улицу Сент-Андре-дез-Ар: Сам пассаж, ноги сломаешь, в
буграх выпирающего булыжника, асфальт вспучен, словно под землей девятый
круг и адская котельная. На самом деле там погреба да туннель метро.
Посередине пассажа ворота, за ним дворик, за двориком еще два и
проходняшка, в которой выход из лицея да из кино на улицу Жардине. Это левобережный
Париж, которого больше нет. Последние провинциальные подозрительно тихие
дворики. Точнее - дворик Роан с особнячком в стиле Людовика 13 архиепископа
Руана, чье искаженное имя звучит нынче как Роан. Под окном первого этажа
герб архиепископа, крест Св. Андрея.
Во втором дворике древний колодец, нынче чугунная колонка. Плющ, глициния,
вековые деревянные балки, дрозд, солирующий в листве что твой Майлз
Дейвис. Через двор шел когда-то крепостной вал времен Филиппа-Августа. В
этом-то дворике под покровительством профессора анатомии Жозефа Игнаса
Гийотана, в эпоху, когда Жорж-Жак Дантон занимал пост министра правосудия и
богател на частной практике, на бедных овечках испытывали новую машину:
косой нож, падающий с высоты в четыре с половиной метра, гильотину. Головы
овечек скакали по булыжнику двора, как бильярдные шары.
В национальной Ассамблее доктор Гийотан (здесь разница лишь в русском
произношении, на самом деле гильотина читается, как <гийотин>) требовал
сделать казнь более гуманной, а главное уравнять в правах, осужденных на
смерть. Ведь при короле чернь вешали, бандитов четвертовали, а дворянам
рубили голову. <Гильотина,- утверждал доктор анатомии,- всех и вся уровняет
в правах, всем одинаково будут отщелкивать голову>. Овечки тому примером. В
разгар Террора была изобретена стахановская гильотина: головы можно было
оттяпывать одновременно семи осужденным. От прогресса никуда не деться.
Ирония судьбы заключается в том, что Жорж-Жак лишился головы этим
самым эгалитарным способом, при помощи инструмента, прописанного с ним по
соседству. Во дворике, что на задах особняка архиепископа Руанского. По
крайней мере разработанного и опробованного.
Местом казни была та - <самая красивая площадь в мире> - площадь
Революции, она же, по понятным причинам и с определенного момента,
Согласия.
Там где стоял помост нынче высится обелиск, привезенный из страны
фараонов.
Народ же гильотину не любил. Прогресс испортил весь праздник.
Раньше многотысячные толпы собирались на Гревской площади смотреть, как
палач пытает, ломая кости, преступника, готовит его к последнему удару. То
был настоящий спектакль. Одноактовый, как сама жизнь, но все же не длиной в
полминуты. Гильотину ненавидели, она щелкала головы, как орешки и ни мук
осужденного, ни традиционных театральных приготовлений главного актера,
палача, не было. Но против прогресса не попрешь.
В 1870 году гильотина была усовершенствована. В 1872 году новую
модель запустили в производство. Ее новое имя, народная кликуха была
<70-72>. Толпы собирались ночью на бульваре Араго возле тюрьмы Санте, чтобы
не пропустить казнь на рассвете. Кто придумал казнить людей на рассвете?
Страшная ночь ожидания и первые лучи солнца, которое для тебя никогда уже
не взойдет.
Смертную казнь отменили в 1981 году. Одна из <70-72> хранится в
музее полиции - вровень напротив магазина русских книг Имка-Пресс на улице
Св. Женевьевы. А на улице Фобур Ст. Антуан, на проезжей части до сих пор
видны странные углубления в асфальте. Это следы от опор гильотины. Французы
до сих пор не придумали ничего лучшего от головной боли.
4 января 2006 года
…Самый тихий, подводно тихий день в году в этом городке на Сене, самое тихое, мертвое утро – первое января. Если кто-нибудь чихнет на Монмартре – его слышно на Монпарнассе. Ни машин, ни двуногих… Даже воробьи, обычно снующие в ветвях лавровишни и все утро напролет тявкающие пока не запустишь в них пригоршней риса, даже воробьи и дрозды – исчезают.
Идеалом мирной, а не послеатомной тишины для меня было утро в горах, в Альпах, в одиноком двухэтажном шале, отстоявшем от лыжной станции километра на два. Место это было как хорошая живопись белое на белом. Мягкие снега, горы, рвущие вершинами тяжелое небо, серпантин заснеженной дороги… Спальни в шале традиционно шли чередой через весь второй этаж. Первый протоплен гигантским камином. Я входил в этот камин, там можно стоять в полный рост. На втором этаже запах холодного дерева, чистый запах альпийской зимы с ноткой корицы, проскользнувшей в дверь открытую на лестницу. Батареи включаЮтся за час до сна. Забравшись под огромную пуховую перину, чувствуешь жар и хлад, которые не смешиваются.
Проходит полчаса, сорок минут, красный глазок батареи гаснет и вне кокона постели наступает зима. Через час твои собственные 36,6 гагачий пух возвращает с лихвой. За окном густая синева начинает дрожать, где-то за горным пиком восходит луна. И тогда выскальзываешь из-под перины и идешь босяком по ледяным половицам к окну, распахиваешь створки. Это момент чуда.
Лежа напротив окна, видишь, как светлеет долина, как начинает серебриться, фосфорицировать горный хребет, как фотографией проявляется из тьмы дорога…
И слушаешь, слушаешь во все уши. Эта живая шевелящаяся объемная тишина. Иногда с чем-то гоголевским на подкладке ночи, иногда с чем-то гофмановским. Но в удержании этой тишины в живых, в ее полноте участвует горный ручей, он ее главный герой, этот узкий, всю ночь полощущий под окном горло ледяной поток воды. Удивительно, слушая его гортанные звуки, слушаешь тишину.
Первоянварская тишина в Парижске все же почти послеатомная. Что-то иногда потрескивает, что-то явно где-то тлеет. Это тишина лежащей на дне подводной лодки. Что происходит на поверхности, не совсем ясно. Мелкая волна? Шторм? Окаменевший пейзаж Лимба? Продрогший Эдем? Или же головная боль века вне форм и определений?
Тишина эта, истончаясь, дотягивает до полдня, начинает шуршать, ерзать, хрустеть, лопаться и, наконец, с грохотом разлетается вдребезги: мадам Гренье, жена водопроводчика, служащая почты, поднимает металлическую штору. Через две минуты взвизгивает кофемолка, еще через две врубается телевизор и через оживший город с воем проносится неотложка.
Я слышу нарастающее потявкивание кодлы воробьев, устроившихся на перилах моего псевдобалкона. Они возмущены, они вопят что есть силы и их предводитель, тот самый что иногда стучит клювом в окно, тявкает уже по настоящему, как микроскопическая шавка. Тишина кончилась, начался 2006 год, нужно вставить, доставать банку с рисом и кормить этих тунеядцев, не знающих что-то такое уличная кошка… Их у нас, уличных, нет.